МЕТОДИКИ
Опросники
     
   

Бланшо М. Отсутствие книги

* Maurice Blanchot. L'absence de livre, из книги; L'Entretien infini. © Gallimard, 1969.

Перевод с французского Виктора Лапицкого

Настоящий перевод взят из подготовленного издательством Ad Marginem сборника художественной и критической прозы Мориса Бланшо.

Попробуем себя же вопросить - то есть воспринять в форме вопроса то, чему в вопрос отлиться не под силу.

1. - "Писать - что за безумная игра". Этими донельзя простыми словами Малларме открывает письмо письму. При всей своей простоте слова эти таковы, что понадобится уйма времени - разнообразнейший опыт, мирские труды, бессчетные недоразумения, утраченные и рассеянные по свету произведения, продвижение к знанию, поворотный пункт, наконец, некого бесконечного кризиса, - чтобы прийти к пониманию, какое же решение готовится на основе того конца письма, каковой возвещается его наступлением.

2. - С виду мы читаем лишь потому, что написанное уже тут, уже предложено нашему взгляду. С виду. Но тот, кто писал первым, оставляя под древними небесами засечки на камне и дереве, вместо того чтобы отвечать на потребность во взгляде, взыскующем точки отсчета и придающем ему смысл, изменил все соотношения между зрением и зримым. Оставленное им после себя - не нечто еще, добавленное к уже бывшему, и даже не некое изъятие - убыль материи, выемка в рельефе. Что же это было такое? Зияние универсума: ничто, которое было зримым, ничто, которое было незримым. Я полагаю, что в это неотсутствующее отсутствие канул, сам о том не ведая, первый читатель, а читателя второго вовсе и не было, поскольку чтение, понимаемое с тех пор как видение некого непосредственно зримого - то есть вразумительного - присутствия, как раз-таки и было утверждено, чтобы сделать невозможным это исчезновение в отсутствии книги.

3. - Культура связана с книгой. Книга как хранилище и средоточие знания со знанием, отождествляется. Книга - это не только книга из библиотеки, того лабиринта, где сворачиваются в тома всевозможные комбинации форм, слов и букв; книга - это Книга. Подлежащая прочтению, подлежащая написанию, всегда уже написанная, всегда уже замороженная прочтением, книга составляет условие для самой возможности чтения и письма.

Трояко - и совсем по-разному - можно вопрошать книгу. Есть книга эмпирическая, книга - источник знаний; та или иная определенная книга встречает и принимает ту или иную определенную форму знания. Но книга как таковая никогда не сводится к книге только эмпирической. Книга априорна знанию. Не было бы и речи ни о каком знании, если бы всегда заранее не существовало безличное воспоминание о книге, и, что еще существеннее, предварительная способность писать и читать, которой владеет каждая книга и которая только через оную и утверждается. Абсолют книги кроется тогда в обособлении некой возможности, якобы не имеющей истока ни в чем предшествующем. Абсолют, который в дальнейшем - у романтиков (Новалис), потом, более неукоснительно, у Гегеля, а затем, более радикально, но на другой лад, у Малларме - постарается утвердиться в качестве целостной совокупности отношений (абсолютного знания или Произведения), где обрели бы свершение либо сознание, каковое знает самое себя и возвращается - вслед за самополаганием вовне во всех своих диалектически связанных фигурах - к самому себе, либо язык, замкнувшийся на своем собственном утверждении и уже рассеянный.

Итак, по пунктам: книга эмпирическая; книга - условие всякого чтения и всякого письма; книга - целостность или Произведение. Но все эти формы со все большей утонченностью и истинностью предполагают, что книга включает в себя знание как присутствие чего-то в принципе присутствующего и всегда непосредственно доступного - пусть и при помощи эстафеты посредников. Что-то здесь есть - что книга, представляя себя, представляет, а чтение оживляет, возвращает своей оживленностью к жизни некого присутствия. Что-то, что на низшем уровне является присутствием некоего содержания или некоего означаемого, далее, повыше, присутствием некой формы, означающего или операции, еще выше - становлением некоторой всегда уже имеющейся - пусть и в виде грядущей возможности - системы отношений. Книга сворачивает, разворачивает время и удерживает это развертывание в качестве непрерывности некоего присутствия, в котором актуализируются настоящее, прошедшее, грядущее.

4. - Отсутствие книги отвергает всякую непрерывность присутствия, будто оно избегает привносимого книгой вопрошания. Оно не является ни внутренностью книги, ни ее всегда ускользающим Смыслом. Оно скорее вне ее, хотя в нее и заключено; не столь ее внешняя сторона, сколь отсылка к некоторому вне, которое книги не касается.

Чем больше смысла и претензий обретает Произведение, удерживая в себе не только все произведения, но и все формы и возможности дискурса, тем ближе к тому, чтобы себя предложить, подходит, кажется, отсутствие произведения - никогда тем не менее не показываясь. Так и происходит у Малларме. У Малларме Произведение осознает самое себя и тем самым схватывает себя совпадающим с отсутствием произведения, каковое навсегда отклоняет его от совпадения с самим собой и обрекает не невозможность. Движение отклонения, в котором произведение исчезает в отсутствии произведения, - ну а отсутствие произведения всегда заранее ускользает, сводясь просто-напросто ко всегда уже исчезнувшему Произведению.

5. - Акт письма соотносится с отсутствием произведения, но вкладывается в Произведение под видом книги. Безумие письма - "безумная игра" - это свойственное письму отношение, соотношение, которое устанавливается не между письмом и производством книги, но - посредством производства книги - между актом письма и отсутствием произведения.

Писать - это производить отсутствие произведения (не-изведение, безделье). Или еще: акт письма - это отсутствие произведения, каковым оно производится через произведение и сквозь произведение. Акт письма как безделье (в активном смысле слова) - это безумная игра, рисковая случайность между рассудком и безрассудством.

Что же есть от книги в этой "игре", в которой в операции письма высвобождается безделье? Книга: фаза бесконечного движения, ведущая от письма как операции к письму как безделью, стадия, которая тут же прерывается. Через книгу проходит письмо, но не книге оно предназначено (не она его предназначение). Через книгу проходит письмо, свершающееся в ней в собственном исчезновении, и тем не менее пишут все-таки не для книги. Книга: уловка, при помощи которой письмо движется к отсутствию книги.

6. - Попытаемся получше разобраться в отношениях между книгой и отсутствием книги.

а) Роль книги диалектична. Она некоторым образом под рукой, чтобы обрела свершение не только диалектика дискурса, но и дискурс как диалектика. Книга - это работа языка над самим собой - словно нужна книга, чтобы язык осознал язык, себя охватил и завершил во имя своей незавершенности.

б) Тем не менее книга, ставшая произведением, - весь литературный процесс, утверждается ли он в долгой череде книг или же проявляется в единственной книге или пространстве, ее замещающем, - сразу и является книгой - в еще большей степени, чем все остальные, - и находится уже за пределами книги, вне пределов ее категории и ее диалектики. Еще более книгой: книга знания почти не существует как книга, как развернутый том; произведение, напротив, претендует на некую исключительность: уникальное, незаменимое, почти что личность; отсюда опасная тенденция произведения возвести себя в ранг шедевра, а также и в ранг сущего, то есть указывать на себя подписью (подписаться не только автором, но, что много серьезнее, в некотором смысле и самим собою). И однако уже вне книжного процесса: словно произведение отмечает лишь отверстие - перебой, - через которое приходит нейтральность письма, и колеблется в нерешительности между самим собой (языковой совокупностью) и неким еще не случившимся утверждением.

Сверх того, в произведении уже язык меняет направление - или место: место направления, - будучи уже не диалектизирующим и сознающим себя логосом, но оказываясь вовлеченным в некое совсем иное отношение. Таким образом, можно сказать, что произведение колеблется между книгой - средством знания и мимолетным моментом языка и Книгой, возвышенной до Большой Буквы, Идеей и Абсолютом книги; потом - между произведением как присутствием и отсутствием произведения, которое всегда ускользает и в котором время не работает как время.

7. - Письму нет конца ни в книге, ни в произведении. Когда мы пишем произведение, нас притягивает отсутствие произведения. Хотя нам с необходимостью и недостает произведения, из-за этой нехватки мы тем не менее не подпадаем под необходимость в отсутствии произведения.

8. - Книга, уловка, благодаря которой энергия письма, опирающаяся на дискурс и отдающаяся бесконечному потоку его непрерывности, чтобы в пределе от него отделиться, есть также и уловка дискурса, возвращающая в культуру эту угрожающую ей мутацию, которая открывает ее отсутствию книги. Или еще - работа, посредством которой письмо, модифицируя данные культуры, "опыта", знания, то есть дискурса, добывает некий другой продукт, который составит новую модальность дискурса в его целостности и сольется с ним, якобы его разлагая.

Отсутствие книги, читатель, ты хотел бы быть ее автором, но ведь ты будешь тогда лишь множественным читателем Произведения.

Сколь долго продлится та нехватка, которую поддерживает книга и которая выталкивает ее из самой себя как книги? Произведи же книгу, чтобы она отделилась, высвободилась в своем рассеивании - ты все же не произведешь отсутствие книги.

9. - Книга (книжная цивилизация) утверждает: имеется память, которая передает, имеется система отношений, которая упорядочивает; время завязывается в книге, где пустота принадлежит еще некой структуре. Но отсутствие книги отнюдь не основывается на письме, каковое оставляет след и определяет направление движения, разворачивается ли это движение линейно от истока к концу или же развертывается из центра по направлению к поверхности некой сферы. Отсутствие книги взывает к письму, которое себя не сулит, себя не вкладывает, не ограничивается ни отказом от самого себя, ни возвратом - чтобы себя стереть - по собственному следу.

Что же призывает писать, когда прекращают навязываться книжное время, определяемое отношением начало-конец, и книжное пространство, определяемое развертыванием, исходя из некоторого центра? Притягательность (чистой) внеположности.

Время книги, определяемое отношением начало-конец (прошедшее-грядущее), исходя из некоего присутствия. Пространство книги, определяемое развертыванием, исходя из некоего центра, в свою очередь представляемого как поиск истока.

Повсюду, где имеется система отношений, которая упорядочивает, где имеется память, которая передает, где письмо стягивается в субстанцию некоего следа, рассматриваемого чтением в свете какого-то смысла (соотносящего его с истоком, знаком которого стал бы след), когда сама пустота принадлежит некоторой структуре и дозволяет себя подправлять, всюду имеется книга: закон книги.

При письме мы всегда пишем от имени внеположности письма и против внеположности закона - и всегда закон извлекает поддержку из того, что пишется.

Притягательность (чистой) внеположности - того "там", куда, поскольку внешнее "предшествует" любому внутреннему, письмо себя не вкладывает на манер некого духовного или идеального присутствия, вписывая затем себя и оставляя по себе некий след, след или осадочное отложение, которое позволило бы его выследить, то есть его восстановить - исходя из этой метки как нехватки - в его идеальном присутствии или его идеальности, его полноте, целостности его присутствия

. Письмо следит, но не оставляет следов, дозволяя поднятие - начиная с какого-то остатка или знака - лишь до самого себя как (чистой) внеположности и в таковом качестве никогда не данного, или же становясь или собираясь в рамках отношения унификации с неким присутствием (доступным зрению, слуху), или всей совокупностью присутствия, или Единственным, присутствующим-отсутствующим.

Когда мы начинаем писать, мы не начинаем или же не пишем: писать не сочетаемо с началом.

10. - Посредством книги обеспокоенность писать - энергия - пытается упокоиться под покровительством произведения (ergon), но отсутствие произведения всегда призывает ее прежде всего ответить на обходной маневр извне - там, где утверждающееся не находит более себе меры в отношении единства.

У нас нет никакой "идеи" отсутствия произведения - ни, разумеется, как присутствия, ни как разрушения того, что оному отсутствию мешало бы, - хотя бы и под лозунгом отсутствия. Уничтожить произведение, какового на самом деле нет, уничтожить, по крайней мере, утверждение произведения и грезу о нем, уничтожить неразрушимое, ничего не уничтожать, чтобы не навязалась совершенно не уместная здесь идея, что было бы достаточно уничтожить. Отрицание не может более быть на высоте положения там, где имело место утверждающее произведение утверждение. И ни в каком случае отрицание не сумеет вывести к отсутствию произведения.

Читать стало бы вычитывать в книге отсутствие книги, следовательно, производить его там, где нет вопроса, отсутствует книга или присутствует (определена через отсутствие или присутствие).

Отсутствие книги никогда книге не современно - не потому, что оно заявляет о себе из некоего другого времени, но потому что из него проистекает несовременность, из которой в то же время оно само и проистекает. Отсутствие книги: всегда в расхождении, всегда без отношений в настоящем с самими собой, тем самым никогда не доступное в своей дробной множественности одинокому читателю в настоящем времени чтения - разве что, в пределе, в настоящем разорванном, разубежденном...

Притягательность (чистой) внеположности или головокружение от пространства как протяженности, раздробленность, отсылающая только к дробному.

Отсутствие книги: предшествующая порча книги, ее игра в раскол по отношению к пространству, в которое она вписывается: заблаговременное умереть книги. Писать; отношение к другому любой книге, к тому, что было бы в книге о-писанием, де-скрипцией, скриптуральной потребностью вне дискурса, вне языка. Писать на краю книги, снаружи книги.

Письмо вне языка, письмо, которое, как первоначально язык, делало бы невозможным любой объект (присутствующий или отсутствующий) языка. Тогда письмо никогда бы не было письмом человека, то есть, никогда не было бы и письмом Бога, самое большее - письмом другого, самого умереть.

11. - Книга начинается с Библии, в которую логос вписывается законом. Здесь книга достигает своего непревзойденного смысла, включая и то, что со всех сторон выходит за ее пределы и превзойдено быть не может. Библия направляет язык к истоку: всегда, пишется ли он, говорится ли, исходя из этого языка открывается и длится теологическая эра, длится столь же долго, сколько длятся библейские пространство и время. Библия не только преподносит нам высочайшую модель книги, никогда не заменимый образец; Библия удерживает все книги, пусть даже они как нельзя чужды библейским откровению, знанию, поэзии, пророчествам, изречениям, потому что она содержит в себе дух книги; последующие книги всегда современны Библии: она, без сомнения, растет, преумножается сама собою в бесконечном, оставляющем ее неизменной росте, пребывая всегда освященной отношением Единства, так же как десять Заповедей произносят и таят в себе монолог, Единственную Заповедь, закон Единства, который не может быть нарушен и никогда не может быть отринут единственно отрицанием.

Библия, заветная книга, в которой провозглашается союз, то есть судьба речи, связанной с тем, кто дает язык, и в которой он соглашается пребывать, - дар, каковой есть дар его имени, то есть также и судьба того отношения речи к языку, каковое есть диалектика. Не потому, что Библия - книга священная, производные от нее книги - весь литературный процесс - оказываются отмечены теологическим знаком и заставляют нас принадлежать теологическому. Напротив, как раз потому, что завет - союз речи - скручивается в книгу, обретает форму и структуру книги, и находит свое место в теологии "священное" (отделенное от письма). Книга по сути теологична. Вот почему первое (а также и единственное, которое не перестает разворачиваться) проявление теологического могло произойти только в форме книги. Бог некоторым образом остается Богом (становится божественным), лишь говоря через книгу.

Малларме, обратившись к Библии, в которой Бог это Бог, созидает произведение, в котором "безумная игра письма" принимается за дело и уже от себя и отрекается, натолкнувшись на случайность в ее двойной игре необходимости/случая. Произведение, абсолют голоса и письма, низводится, упраздняется еще до того, как свершиться, до того как оно разрушает, свершаясь, возможность свершения. Произведение еще принадлежит книге и тем самым вносит свой вклад в поддержание библейского аспекта любого Произведения, но в то же время указывает и на отщепление другого (по отношению к нейтральному) пространства-времени, уже не утверждающегося через отношение единства. Произведение как книга уводит Малларме за пределы его имени. Произведение, в котором правит отсутствие произведения, доводит того, кого не зовут уже больше Малларме, до безумия: попытаемся, если сможем, понять это до как предел, каковой, будучи преодолен, определенно привел бы к бесповоротному безумию; отсюда следовало бы заключить, что предел - "безумья кромка", - рассматриваемый как неопределенность, которой никак не разрешиться, или же как не-безумие, если копнуть глубже, безумен: будто бездна, не бездна, край бездны.

Самоубийство; то, что записано в качестве необходимого в книге, отвергает себя как случайность в отсутствии книги. То, что один говорит, другой повторяет, и это вздвоенное речение именем удвоения удерживает смерть, смерть себя.

12. - Анонимное в книге таково, что, дабы ее поддержать, оно взывает к достоинству имени. Имя - имя некоей личностной особенности, которая поддерживает разум и которую разум дозволяет, возвышая ее до собственного уровня. Отношение Книги и имени уже содержится в историческом отношении, связавшем абсолютное знание системы с именем Гегеля: это отношение Книги и Гегеля, отождествляя последнего с книгой и вовлекая его в свое развитие, делает из Гегеля пост-Гегеля, Гегеля-Маркса, потом радикально чуждого Гегелю Маркса, который продолжает писать, выправлять, познавать, утверждать абсолютный закон писаного дискурса.

Так же как книга получает имя Гегеля, произведение в своей более существенной (более расплывчатой) анонимности получает имя Малларме - с той разницей, что Малларме не только хорошо знает, что анонимность Произведения - его характерная черта и указание на его место, не только избегает таким образом пребывания в анонимности, но и не называет себя автором Произведения, самое большее, гиперболически, предлагая себя в качестве способности - способности никогда не уникальной, никогда не унифицируемой - читать неприсутствующее Произведение, то есть способности отвечать своим отсутствием на всегда еще отсутствующее произведение (причем отсутствующее произведение не есть отсутствие произведения, будучи даже радикально от него отделено).

В этом смысле между книгой Гегеля и произведением Малларме уже имеется решающее расстояние, различие, засвидетельствованное различной манерой быть анонимным в названии и подписывании своих произведений. Гегель не умирает, даже если он не признает себя в перестановке или перевороте Системы: всякая система все еще его именует, Гегель никогда не остается совсем без имени. Между Малларме и произведением отношений нет, и этот изъян в отношениях сказывается в Произведении, устанавливая произведение в качестве того, что окажется запрещенным как этому конкретному Малларме, так и любому другому носителю имени, запрещенным, наконец, и произведению, рассматриваемому в способности свершиться самому и самому по себе. Произведение освобождено от имени не потому, что оно могло бы произвести себя без кого бы то ни было, чтобы его произвести, но потому, что анонимность всегда утверждает его уже вне того, что могло бы его назвать. Книга - это целокупность, какой бы ни была форма этой целостности, будет ли или нет структура этой целостности вполне отличной от той, которую запоздавшее прочтение приписывает Гегелю. Произведение - не цело и уже вне совокупности, но в своей покорности оно все еще отсылает к себе как к абсолюту. Произведение связывается не, как книга, с успехом (с завершением), но с катастрофой: катастрофа, впрочем, это еще одно утверждение абсолюта.

Скажем вкратце, что книга всегда может быть подписана, она остается безразличной к тому, кто ее подпишет; произведение - Праздник как катастрофа - требует покорности, требует, чтобы тот, кто претендует на его написание, отказался от себя и перестал на себя указывать.

Почему же мы тогда подписываем наши книги? Из скромности, чтобы сказать: это все еще только книги, безразличные к подписи.

13. - "Отсутствие книги", вызываемое написанным как никогда не приходящее грядущее письма, не составляет концепции - не более чем слово "снаружи", или слово "фрагмент", или "среднее", но оно помогает концептуализировать слово "книга". Отнюдь не современный толкователь, придавая философии Гегеля ее связность, излагает ее как книгу и тем самым представляет книгу как конечную цель Абсолютного Знания - с конца девятнадцатого века таков Малларме. Но Малларме тут же с присущей его опыту силой проницает книгу насквозь, чтобы (с опасностью) указать на Произведение, притягательным центром которого - центром всегда децентрированным - было бы письмо. Писать, безумная игра. Но писать находится в отношении - отношении инаковости - к отсутствию Произведения, и именно из-за того, что он предчувствует радикальную мутацию, через письмо настигающую письмо с отсутствием Произведения, и может Малларме назвать Книгу, называя ее как то, что дает смысл становлению, предлагая ему место и время: первое и последнее понятие. Вот только Малларме еще не называет отсутствие книги - или же он распознает в нем лишь некую манеру мыслить Произведение, Произведение как провал или невозможность.

14. - Отсутствие книги - это не распадающаяся книга, даже если распад и лежит некоторым образом в основе книги и является ей противо-законным. Что книга все время распадается (расстраивается), приводит лишь к другой книге или же к другой чем книга возможности, но отнюдь не к отсутствию книги. Согласимся, что неотвязно преследует книгу (что ее донимает), должно быть, то отсутствие книги, которого ей всегда недостает, поскольку она довольствуется тем, что его сдерживает (удерживая на расстоянии), но не содержит (преобразуя его в свое содержание). Примем также и обратное - что книга заключает исключающее ее отсутствие книги, но никогда отсутствие книги не зачинается, исходя лишь из книги или как ее единственное отрицание. Примем, что, если книга несет смысл, отсутствие книги до такой степени смыслу чуждо, что его ничуть не касается и бессмыслица.

Поразительно, что в одной из книжных традиций (какою ее нам преподносит изложение каббалистов, даже если речь здесь и идет о том, чтобы поддержать мистическое значение литературного присутствия) так называемая "писаная Тора" предшествовала "Торе устной", каковая впоследствии дает повод к письменно зафиксированной версии, которая одна и составляет Книгу. Тут содержится заставляющее задуматься загадочное предложение. Ничто не предшествует письму. И тем не менее письмо первых табличек становится читаемым лишь вслед и благодаря их поломке - вслед и благодаря возобновлению устного решения, каковое отсылает ко второму письму, тому, с которым мы знакомы, богатому смыслом, способному на заповедь, всегда под стать передаваемому им закону.

Попытаемся расспросить это удивительное предложение, соотнеся его с тем, что могло бы быть неким все еще грядущим опытом письма. Имеется два письма, одно белое, другое черное, одно, которое незримость некоего бесцветного пламени делает незримым, другое, которое власть черного пламени делает доступным в виде букв, иероглифов и артикуляции. Между ними устное, которое тем не менее не независимо, поскольку всегда смешано со вторым из них, ибо оно как раз и есть само это черное пламя, отмеренный мрак, который ограничивает, разграничивает, делает зримой любую ясность. Тем самым так называемое устное - это называние в настоящем времени и присутствии пространства, но прежде всего также и развитие и посредничество, каковым его обеспечивает дискурс, разъясняющий, привечающий и определяющий нейтральность исходной неартикулированности. "Устная Тора", стало быть, ничуть не менее писана, но она названа устной - в том смысле, что как дискурс она одна дозволяет коммуникацию, иначе говоря - комментарий, речь, которая одновременно и учит и провозглашает, и дозволяет и оправдывает: словно нужен язык (дискурс), чтобы письмо послужило поводом простой читаемости и, быть может, также Закону, понимаемому как запрет и предел; словно, с другой стороны, первое письмо в его незримой конфигурации должно рассматриваться как внеречевое и обращенное единственно вне - кнаружи, к столь изначальному отсутствию или излому, что его надо будет сломать, чтобы избежать дикости того, что Гельдерлин называет аоргическим.

15. - Письмо отсутствует в Книге, будучи неотсутствующим отсутствием, исходя из которого, из него отлучившись, Книга (сразу на двух уровнях - устное и письменное, Закон и его экзегеза, запретное и мысль о запретном) делается читаемой и комментирует себя, замыкая историю: закрытие книги, суровость буквы, авторитет знания. Об этом отсутствующем - и однако находящемся с нею в отношении инаковости - письме книги можно сказать, что оно остается чуждым читаемости, нечитаемым, поскольку читать - это непременно входить посредством взгляда в отношение смысла или бессмыслицы с неким присутствием. Должно быть, имеется некое письмо, внешнее достигаемому через чтение знанию, внешнее также и форме или требованию Закона. Письмо, (чистая) внеположность, чуждая любому отношению присутствия - как и любой законности.

Как только внеположность письма смягчается, то есть соглашается в ответ на призыв устной власти сообщаться на языке, подавая тем самым повод книге - письменному дискурсу, эта внеположность стремится проявиться: на самом высоком уровне - как внеположность Закона, на самом низком - как внутренний характер смысла. Закон есть само письмо, отказавшееся от внеположности между-словия, чтобы указать место запретного. Незаконность письма, всегда непокорного по отношению к Закону, скрывает несимметричную незаконность Закона по отношению к письму.

Письмо: внеположность. Быть может, имеется некая "чистая" внеположность письма, но это лишь некий постулат, уже неточный по отношению к нейтральности письма. В книге, которая скрепляет подписью наш союз с каждой Книгой, внеположности не удается дозволить себя себе самой, и, надписываясь, она вписывается под пространством Закона. Внеположность письма, устанавливаясь и расслаиваясь в книгу, становится внеположностью в качестве закона. Книга говорит как Закон. Читая ее, мы в ней вычитываем, что все, что есть, либо-запрещено, либо разрешено. Но не является ли эта структура дозволения и запрета результатом нашего уровня чтения? Нет ли иного прочтения Книги, в котором иное книги перестало бы заявлять о себе в форме завета? И, так читая, прочтем ли мы еще хоть одну книгу? Уж не окажемся ли мы неподалеку от прочтения отсутствия книги ?

Исходная внеположность: быть может, мы должны предполагать ее такою, какую смогли бы выдержать не иначе как по санкции Закона. Что произойдет, если система ограничений и запрета прекратит ее предохранять? Или же она просто-напросто там, на пределе возможного, как раз чтобы сделать возможным этот предел? Не просто ли она потребность в пределе? Не постигается ли сам предел лишь через некое ограничение, определение, каковое было бы необходимым при приближении к беспредельному и исчезало бы, если вдруг оказалось бы преодоленным, - по этой причине непреодолимое, всегда, однако, преодоленное, поскольку непреодолимое?

16. - Письмо содержит внеположность. Внеположность, которая возводит себя в закон, подпадает в дальнейшем под охрану Закона - который, в свою очередь, писан; таким образом, снова под охрану письма. Надо полагать, что это удвоение письма, с самого начала указывающее на него как на различие, лишь заставляет утвердить в этой двусмысленности характерную черту самой внеположности, всегда становящейся, всегда внеположной самой себе, в отношении прерывистости. Имеется некое "первое" письмо, но письмо это, поскольку оно первично, уже отлично от самого себя, обособленное, ибо меченное, являясь одновременно и одной только этой меткой, и, однако, чем-то иным, коли оно здесь метится, до такой степени прерванное, отдаленное, отказавшееся в этом вне от разделения, в котором оно о себе заявляет, что понадобится некий новый разрыв, неистовый, но человечный (и в этом смысле ограниченный и определенный) разлом, чтобы, став взрывным текстом - и после того, как исходная раздробленность уступит место некому определенному акту разрыва, - закон мог под покровом запретного искупить обещание единства.

Иначе говоря, разрыв первых табличек - это не разрыв с первичным состоянием унитарной гармонии; напротив, он кладет начало подмене некоей ограниченной внеположности (в которой возвещается о возможности некоторого предела) внеположностью неограниченной, подмене нехватки отсутствием, надлома зиянием, нарушения отделением в раздробленном чистого от нечистого, каковое теснится по ею сторону священного разделения - в разногласиице нейтрального (коей нейтральное и является). Говоря еще по-другому, надо порвать с первой внеположностью, чтобы язык - впредь равномерно членимый, соотносящий господство с самим собой, грамматически выстроенный - вовлек нас в отношения опосредован™ и непосредственности с внеположностью второй, в которой логос это закон, а закон - логос, в отношения, каковые обеспечат дискурс, а затем и диалектику, в которой в свою очередь растворится закон.

"Первое" письмо, весьма далекое от того, чтобы быть непосредственнее второго, чуждо всем этим категориям. Оно не раздает задаром неким экстатическим соучастием, в котором закон, оберегающий Одно, с ним бы совмещался и обеспечивал смешение с ним. Оно - сама инаковость, строгость и суровость, которые никогда не дозволяют, ожог дуновения, который иссушает, бесконечно более неприступный, чем любой закон. А спасает нас от письма, опосредуя его разрывом - переходностью - речи, как раз закон. Спасение, которое вводит нас в знание и, через желание знать, в саму Книгу, в которой знание поддерживает желание, скрывая его от самого себя.

17. - Свойство Закона: он нарушен даже тогда, когда еще не сформулирован; впредь он, разумеется, утвержден в верхах - издали и от имени удаленности, - но не вступил в отношение прямого знания с теми, кому предназначен. Отсюда нетрудно заключить, что закон, становясь - переданный, поддерживающий передачу - законом передачи, складывается в закон лишь через решение им пренебречь: предел имеется только тогда, когда он преодолен, явлен как непреодолимый своим преодолением.

Между тем, не предшествует ли закон любому знанию (включая сюда и знание закона), которое только он один и раскрывает, подгоняя его к своим условиям неким предварительным "надо", пусть даже только на основе Книги, в которой сам он удостоверяется порядком - структурой, - он, его учреждая, и возвышается?

Всегда предшествующий закону, ни основанный, ни определенный необходимостью быть доведенным до сведения, всегда в безопасности от его непризнающих, всегда по сути утверждаемый косвенно предполагающим его нарушением, притягивающий в своем испытании власть, которая от него ускользает, тем более прочный, чем легче его нарушить: закон.

"Надо" закона - это исходно не некое "ты должен". "Надо" ни к кому не приложимо, или, резче, приложимо лишь к никому. Неприложимость закона - не только знак его абстрактной силы, его неистощимой власти, поддерживающего его резерва. Вовсе неспособный тыкать, закон никогда не целит в кого-то в частности - не в силу своей как бы универсальности, но потому, что он разделяет во имя единства, собственно и будучи самим разделением, предписывающим ради уникального. Такова, быть может, августейшая ложь закона: он, сам "легализовав" вне, дабы сделать его возможным (или реальным), освобождается от всякой определенности и всякого содержания, чтобы сохранить себя как чистую неприложимую форму, чистое требование, которому не смогло бы соответствовать никакое присутствие, однако тут же расписываемое в многочисленных нормах и, посредством свода заправляющих союзом правил, ритуальных формах, дабы дозволить ненавязчиво внутренний характер некоего возврата к себе, в котором в своей неуязвимой интимности утвердится "Ты должен".

18. - Десять заповедей образуют закон, лишь отсылая к Единству. Бог - то имя, которое невозможно произнести всуе, поскольку ни одному языку его не вместить, - есть Бог, лишь чтобы повлечь Единство и обозначить его высочайшую крайность. Никто не посягнет на Одно. И Другой, свидетельствуя в пользу одного только Единственного, обнаруживает тогда отсылку, которая соединяет всю мысль с тем, что не мыслимо, поддерживая оное в направлении Одного, поскольку его мысли обойти не под силу. И посему надлежит сказать: не Единственный Бог, но Единство есть, если на то пошло, Бог, сама трансцендентность.

Внеположность закона находит свою меру в ответственности по отношению к Одному - союз Одного и множественного отстраняет как нечестивую первоначальность различия. Тем не менее в самом законе остается некая оговорка, которая хранит воспоминание о внеположности письма, когда гласит: не сотвори себе образа, не представь, отвергни присутствие как сходство, знак и след. Что это означает? Прежде всего - и с почти излишней ясностью - запрет знака как типа присутствия. Писать, если писать - это соотноситься с образом и взывать к кумиру, писать вписывается вне свойственной ему внеположности, внеположности, которую отталкивает тогда письмо, стараясь ее заполнить как пустотой слов, так и чистым значением знака. "Не сотвори себе кумира" тем самым указывает под формой закона не на закон, но на требование письма, которое любому закону предшествует.

19. - Согласимся, что закон одержим внеположностью, тем, что его осаждает и от чего он отстраняется - во имя того самого отстранения, которое устанавливает его как форму - движением, в котором она формулирует его как закон. Согласимся, что внеположность как письмо, отношение всегда без отношения, можно назвать внеположностью, которая смягчается в закон - как раз когда она посему более напряжена натяжением некоей складывающейся формы. Необходимо знать, что, как только закон имеет место (нашел себе место), все меняется, и именно так называемая начальная внеположность выдает себя во имя закона, который впредь невозможно отменить, за саму низость, невзыскательную нейтральность, точно так же как письмо вне закона, вне книги кажется тогда не

чем иным, как возвратом к спонтанности без правил, автоматизму неведения, движению безответственности, имморальной игре. Иначе говоря, нельзя вновь подняться от внеположности как закона к внеположности как письму; подняться означало бы здесь спуститься. То есть: "подняться" можно лишь приняв - без возможности на это согласиться - падение, по своей сути случайное падение в несущественную случайность (то, что закон пренебрежительно зовет игрой - игра, где каждый раз все ставится на карту, все теряется: необходимость закона, случайность письма). Закон - это вершина, и других вершин нет. Письмо остается вне тяжбы верха и низа.*
_____________

* Я посвящаю (но не освящаю) эти неуверенные страницы - книгам, в которых уже произошло, себя пообещав, отсутствие книги и которые были написаны,.. но пусть их здесь обозначит лишь отсутствие имени - из дружбы.

 
 


Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика